ЮРИЙ ДИНАБУРГ. МЕМУАРЫ.

 ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Я проработал год в Политехническом института на кафедре организации промышленного производства, затем год в институте НАТИ (Авто-тракторного) на такой же должности.

И  Я  ВИДЕЛ, что чем бы я ни занимался, как бы успешной ни была моя работа где-нибудь – для меня есть какой-то «потолок» не в деланье карьеры, но в расширении моей компетенции – что мне дальше идти некуда. Я упирался в какой-то тупик. Я понимал, что профессия становится инвалидностью, если в этой профессии нет перспектив личных (карьерных). Я стал редактором в издании  журналов, еще студентом, уйдя на заочное отделение, женился и надо было зарабатывать – я ушел на заочное отделение, еще не закончив высшего образования пошел работать корректором в редакцию технического журнала, совсем неожиданно. Там дело пошло так быстро, что меня в один день перевели с корректора в редакторы и я года четыре пробыл на этой работе. Я понял, что до конца моих дней буду делать все время одну и ту же работу и она мне надоест, хотя я буду считаться как бы ассом, мастером своего дела, виртуозом по работе с авторами статей.

 ИНЖЕНЕРЫ, кандидаты или доктора технических наук сочиняют диссертации, но они не писатели, и им надо помочь переработать то, что они написали – текст, который будет особенно легко пониматься всеми. Это была моя профессия, и научный руководитель этого журнала мне говорил: можно подумать, что вы знаете математическую логику – по тому, как вы разбираетесь в чужом тексте, в котором вы не специалист. Я отвечал: правильно, чисто логический анализ, при доверии автору в том, что если он это пишет, так оно и обстоит; только он себе постоянно противоречит и мысли формулирует неточно, это видно даже некомпетентному редактору. Вот этим я и занимался. Но он говорит, что это просто без всяких перспектив в научной работе, только не в вопросах металлургии, а вообще в области математической логики.

Я написал на эту тему реферат и поступил в аспирантуру на кафедру логики в ЛГУ и там пробыл два с половиной года, заранее еще сдал вступительные экзамены, кандидатский минимум: по английскому языку, по истории логики. Я все это сдал и мне срок в аспирантуре даже сократили, но приняли, и это была счастливейшая пора в моей жизни. Поскольку у меня появилось очень много свободного времени, а я получал при этом примерно сто рублей – это была хорошая зарплата, не очень большая, но на большее я особенно не рассчитывал, жить можно было и можно было свободно заниматься всем по своему усмотрению. Я изучал вещи, которые мне нужны были для того, чтобы защитить диссертацию, то есть в основном занимался историей математики. Во всем остальном я ориентировался уже достаточно, а тут надо было в математике, физике кое-что дополнительно изучить. Потом я понял, когда началась аспирантура, что будущность у меня будет не очень интересной – буду я преподавать, скажем, логику где-нибудь. Но по натуре  я не преподаватель – это меня не увлекает. И кончилось тем, что я диссертацию защищать не стал. В аспирантуре я, наконец, мимоходом прояснил для себя логический аспект проблем диалектики. Начиная, по крайней мере, с Пьера Абеляра, навязывался воображению философов идеал дедуктивной системы, существенно продуктивной (творческой сократической), идеал эвристической перебранки. После аспирантуры в Политехническом институте Перми я опробовал такую перебранку в лекциях студентам факультета автоматики и телемеханики на материале Герцена (ценимого Лениным: он-де дошел до диалектического материализма и остановился перед ним), Прудона («Философия нищеты»), Маркса («Нищеты философии») и собственного взгляда на нищету физики

(Герцен внес упоминание Перми в историю мировой культуры; если бы не он, кто бы заметил, что Пермь для чего-то существует – для чего, если не для упоминания о самом Герцене? Пермские студенты очень гордились этой темой, проходившей тонкой нитью сквозь мои лекции.)

Про «насильственную лозу» писал Пушкин в стихотворении «Деревня», наверное, под сильным влиянием Радищева. Там еще много про то, что «девы юные цветут для прихоти» какого-то владельца. Но долго раздумывать над этим ему было недосуг и он добавил, что «вышел рано до звезды», мол, паситесь, всякие народы и т.д. Вопрос не в том, зачем, к чему, а в том, как «государство богатеет» и почему «не нужно золота ему, когда простой продукт имеет», а зачем присоединять к простому продукту абстрактный экстракт пота, крови и уныния и абстрактного времени и, наконец, как бедному Карлу Марксу абсорбировать время с инертными материальными сущностями, безначальными и все-таки измеримыми.

Я эти проблемы очень весело обыгрывал в своих пермских лекциях, очень весело наблюдая, что пробуждаю тем самым чувство юмора в части своей аудитории (в частности таких студентах, как Игорь Бяльский),  при выражениях полной растерянности на лицах моих коллег по кафедре философии, приходивших специально разобраться, что в моих лекциях вызывает веселое оживление студентов. Особенно при моих упоминаниях марксовской «Нищеты философии» и прудоновской «Философии нищеты». А что было поделать бедным философам, обреченным учитывать, что эту игру слов о нищете придумал как раз не я сам, а лично Карл Маркс, особенно учитывая, что эту игру слов они сами употребили в методичке к семинарским занятиям? Воспоминание об этом эпизоде меня веселит до сих пор.

Уже через два года после моего бегства из Перми в ленинградскую ГБ прикатилась оттуда «телега» на меня и мне пришлось целый день разворачивать уже здесь тексты этой «телеги», изъясняя здешним офицерам соответствующие каламбуры Карла Маркса. А новые мои слушатели ухмылялись и переводили разговор на Сталина, подсовывая какую-то свежую книжонку о нем. Шел 71-й год. Мне пришлось объяснять, что в отличие от Хрущева и ЦК, я ничего на Сталина не сваливаю, потому что с детских ногтей приучен считать, что поражения терпят не полководцы, а народы или армии. Что даже кутузовыми командуют именно армии, а не наоборот, и казнят людей не вожди, а массы и классы. А вожди только бумажки подписывают соответствующие одобрительные. Насколько я понял, мои собеседники решили, что связываться будет утомительно унылой тратой времени, так сказать, мало продуктивной и, следовательно, время свое (не мое) будет продуктивней потратить на кого-нибудь другого занимательнейшие тексты. Для этого тебе достаточно только деликатно оппонировать на уже состоявшиеся между нами обмены мнениями. Пусть эти игры будут пользительны и вашему здоровью.

             В ПЕРМИ  Я  ПРОРАБОТАЛ несколько зим, на лето я приезжал сюда, домой. Там мне очень надоело – другая как бы страна, милые люди, но преподавательская работа была не по мне.

              И вот  я уже в совершенно иной ленинградской жизни, стою у гроба Анны Андреевна Ахматовой, и мы скрестили наши локти – я и Гена Алексеев – мой друг и поэт, имя которого мне бы сейчас хотелось воскресить его стихами. Мы удерживаем огромную толпу в Никольском соборе, рвущуюся к телу великой поэтессы, и слушаем шумную разборку, которую затеял с фотокорреспондентами, бестактно рвущимися использовать последнюю возможность фотографировать лицо покойницы,  Лев Николаевич Гумилев, путь которому был очищен благоговением окружающих, по крайней мере той интеллигенции, которая всегда робела при имени Николая Степановича Гумилева, отца нашего историка и смутьяна-буяна.

***

От гроба Анны Андреевны Ахматовой мы вышли в тот день на яркий свет из Никольского собора и Геннадий Иванович Алексеев, Гена, протянул мне ключи от своей квартиры, услышав от меня объяснение, как чувствую я себя – я был весь в поту. Я был очень тепло одет, вне собора я сразу же продрог. Я поехал на квартиру Гены, хозяйки не было, я увидел на столе свежий номер «Иностранной литературы» с публикациями драмы Сартра, какой-то «Дьявол и милосердный Господь Бог»; и, укрывшись чем попало, я прилег с журналом и зачитался. Терпения у меня не хватало читать всю риторику Сартра и немецкого романтизма в деталях и нюансах. Я пробегал глазами страницы, перелистывал их, читал дальше, и постепенно на меня наплывала лихорадка – сильная простуда, вероятно, воспаление легких. Две недели я проболел. Кончался март, у меня в общежитии приятель, биолог Тыну Сойдла, передал мне просьбу некоего Фохта-Лебедева перевести какой-то французский текст на русский.

ТОГДА  СОСТОЯЛАСЬ  моя первая встреча с Галей Старовойтовой, как я уже описал ее в одном из своих интервью (см. журнал «Посев» №1 за 1999г). Встреча где-то на Загородном у Фохта-Лебедева на прослушивании современной тогда музыки Запада, на квартире корреспондента Пьера Булеза, письмо последнего я и должен был перевести. И вот за этой работой меня застало появление юной дамы с таким же как она, необычайно стройным, столь же стройным и печальным спутником, которого я почел за ее мужа. Потом оказалось, что это ее школьный приятель, которого будущая Галина Васильевна Старовойтова, тогда существо сухое, корректное, очень печальное, наведшее меня сразу на догадку, что эта величественная женщина готовится вот-вот стать вдовой, а муж ее болен не то раком, не то последней стадией туберкулеза – но они героически превозмогают свою участь, свою печаль, свое отчаяние и ездят по концертам. Мы долго слушали тогда музыку очаровавшего меня Ксенакиса и не обменялись почти ни единым словом. Попрощались.

Через пару месяцев на день рождения близкого знакомого явилась стайка девушек, которых я бы назвал ватагой, полонившей Пруста на пляже в Бальбеке. Девушки, среди которых я одну уже недавно видел в образе прекрасной скорбящей дамы, готовящейся ко вдовству, предводительницы девичьей ватаги. Разговор наш быстро перескочил на предстоящий мне отъезд куда-то по пермскому моему новому адресу. И Галя стала мне предлагать обыграть государство стандартным маневром – жениться здесь срочно и никуда ни в какую Пермь не уезжать. В качестве подходящих фиктивных невест предложила мне всех своих спутниц. Но уже элементарная вежливость, галантность, как ее называли раньше, требовала высказать предпочтение самой Гале. К тому же я был достаточно провинциален, чтобы возникнуть мысли о фиктивном браке. «С такими вещами не шутят»,- говорил мне внутренний голос. ( «Из божественного не делают комедию»,- наложил резолюцию немецкий цензор на перевод «Божественной комедии» Данте.) И я в этом смысле и высказался в ответ – что я счастливости со всеми ее подругами предпочел бы несчастье действительного брака с самой Галей. Раздался взрыв смеха и я выпятил грудь, довольный лучшей в своей жизни остротой.

Галя сказала, что так и быть, она подумает серьезно и попросила у меня мой адрес. А жил я тогда на Бестужевском проспекте, на далекой окраине, совсем один, на моем попечении оказалась квартира уехавших на юг друзей на два месяца. Неожиданно через несколько дней внезапно утром, веселая и легкая, явилась Галя и в сумке у нее был роскошный, по моим тогдашним обстоятельствам, обед, выкраденный из маминого холодильника. Мне оставалось только сбегать в ближайший гастроном за бутылками сухого вина. И началась новая эпоха в моей жизни. Ибо видно было, что Галя приехала с согласием на мое нескромное предложение ей, девятнадцатилетней, выйти замуж за меня, тридцативосьмилетнего.

(Начались всякие истории и в конце концов через несколько лет она вышла замуж за другого и наши пути разошлись, мы оказались как бы в глубокой ссоре. Но через полдесятка лет она почувствовала себя как бы очень неловко и ей все это было неприятно, она как бы помирилась со мной. И когда наконец я познакомился с Леной, Галя просто с самого начала устраивала наши дела. Мы поселились сначала в квартире у Галиной младшей сестры и были окружены всякими содействиями и заботами. Через несколько лет, когда эти заботы стали уже казаться для нее нелепыми, то между не нами даже, а между мной и Леной произошли даже ссоры, то есть Лена отказалась от планов, которые Галя ей навязывала.

Раз уж  мы касаемся Лены, то я хочу вставить в качестве курьезной вставки, что я с Леной познакомился в знаменательные для меня дни – 5-6 февраля 78 года в день рождения моего отца, день почитания святой блаженной Ксении Петербургской, единственной интересной в православии святой. Среди всех ее коллег одни сплошные зеваки и скучальницы, одно сплошное пыхтенье, а наша Ксения с утра до вечера всем окружающим устраивала хэппенинги да приключения в весьма долгоиграющих сюжетах. Такую как Алена я искал себе жену почти 50 лет кряду, находил только слегка похожих на египетскую и греческую пластику, например, фигурки пловчих и танцовщиц. А в Лене не заметил сначала, что она, очевидно, занималась в детстве в кружке акробаток. Заметно было только, что ей бы пойти по искусству мимов, что налицо у нее все задатки к тому. И вот, наконец, эта пантомимическая фигурка попалась мне (как говорят теперь «живьем») в начале 78-го года. Это уже не просто дерево или мрамор, не пловчиха, подающая притирание фараонессе, это жена живьем.)

В  ТЕ  ЖЕ  ДНИ  Я  ОКОНЧАТЕЛЬНО  решился расстаться с прежней женой (к тому было много более ранних побуждений), решился, разумеется, в те дни на словах. Но слово есть дело. И вот уже дело это продолжалось изо дня в день, из ночи в ночь с Галей так, что описать я не берусь. Я буду говорить только о внешних чертах этого счастья. Даже книги, новые книги, как потом мне не раз Галя приносила совершенно неожиданно, теперь в недавно упомянутом журнале «Иностранной литературе», мы с ней читали и опробовали на себе сюжет книги Кобо Абэ «Женщина в песках».

Все вокруг нас лежало в образе песка, который сыплется нам на голову и засыпает пылью нашу яму, в которой мы начали свою жизнь вдвоем; жизнь, насыщенную эротикой, в поэтике которой Кобо Абэ оказался таким глубоким знатоком и мастером изящным.

В августе нашим убежищем стала другая квартира на Заневском проспекте, за мостом Александра Невского, а затем для меня началось скитальчество. Я бесшабашно опаздывал на работу в Пермь, я готовился отправиться туда, закрепляя своими ограниченными возможностями, своими трепетными усилиями, прочность наших дальнейших отношений и наших планов.

Галя поступила на работу, начались ее занятия в университете на психологическом факультете, и затем, наконец, после эпизода с проживанием на загородном имении Галиного отца на глухой станции Горы, мы затем в середине декабря вместе выехали в Москву.

Ее (Г.Старовойтовой) незаурядность? Да, и в те дни она была заметна, но, пожалуй, более всего проявлялась в том, что она сама себя воспитывала, а  не ждала воспитания от кого-то. Из-за этой озабоченности самовоспитанием она выглядела такой всегда серьезной, что мне постоянно хотелось ее смешить. А в те годы что было бы смешнее господствовавшей у нас идеологии, с ее злобной и опасной наивностью? Чем опасной? Да скользкой перспективой, ведущей к ядерной войне. Особенно при самодовольной преданности народа властям. «Народ и партия едины!» - сколько наивного самолюбования было в этом.

          Итак, ее серьезность побуждала во мне юмор, т.е. попытки ее смешить. Белыми ночами 66 г. мы с ней пересекали весь город (совсем безлюдный). Я припоминал песни 30-х годов вроде «Много славных девчат в коллективе» или «У самовара я и моя Маша», или «Когда б имел златые горы… Все отдал бы за ласковы  взоры», или «Кирпичики» в разных вариантах. Как она хохотала – этим воспоминанием я ни с кем не хочу делиться.

          Она тоже пыталась меня смешить и рассказывала, как 10 лет тому назад (после ХХ съезда) сильнейшие люди выбрасывали в мусоропровод сочинения Сталина, а она, Галя, пробовала мешать такому вандализму. Но вообще-то мы за политикой не гонялись, это она лаяла на нас из всех подворотен и подворовывала у нас наше внимание и время. Я имею в виду провокационный тон газет и радио,- как было не чувствовать его, как бы ни защищались от пошлой пропаганды художественной литературой и научными интересами.

          Историки не владеют сослагательным наклонением, потому что отлучены от логики и филологии своей специализацией. А история, при которой историки – только «сопровождающие ее лица», экспертиза-прислуга, очень хорошо владеет и сослагательным наклонением и разными исчислениями вероятностей. Главная же специализация историков определяется не факультетом, а познанием того, что не удается вычитать из документов и археологических материалов. А история нас обступает плотней, чем политика: совершенно аполитичный добряк по горло вовлечен в историческую ответственность каждый день.

***   

Однажды белой ночью нам с Галей путь пересек ее отец, а я, приняв его агрессивное поведение (и не узнав его), схватил его за шиворот. В тот момент у него было просветление и он воскликнул: «Ну, молодец, дочка – какого телохранителя себе подобрала!» Потом он забыл думать, что выбор дочкин был нетривиален и неплох. Галя смеялась потом: «Слава Богу, он тебя не тронул!».

Мое прошлое не должно было бы никакого Старовойтова пугать, ибо сколько же миллионов людей имело такое прошлое? Наша честь не в том, что на нас обращали внимание органы, а в том, что мы делали самих себя и дальше по своему собственному разумению.

В МОСКВЕ промелькнули примерно три недели, как говорят обычно, безумного счастья, езды по разным окраинам Москвы к моим знакомым, с проживанием у не очень близкого мне человека, оказавшегося необычайно гостеприимным, инженера-энергетика Иванова, когда-то сидевшего со мной в Потьме за общей запретной зоной. И езда по московским кафе, из которых особенно притягательным тогда юной стройной, похожей на идеальную эсэсовку, идеальную арийку, Гале оказалось кафе-мороженница (как в Питере это был Лягушатник на Невском) в Москве – кафе «Космос» в самом начале проспекта Горького.

И вот настал вечер Галиного возвращения в Питер. Через несколько дней я отправился в Пермь с адресом одного из знакомых моих приятелей, то есть с адресом, по которому мне предстояло на несколько дней остановиться в Перми. И ночью я с большим трудом выгрузил несколько тяжелых чемоданов с книгами на пермский перрон. Сдав чемоданы на хранение, я стал пережидать несколько предутренних часов на вокзале, где набрел на книжный киоск и с удивлением увидел толстый томик научной фантастики под заголовком  «Эллинский секрет». Так назывался один из рассказов, среди которых в книге этой я задержался вниманием, нечаянно почти, на повести каких-то братьев Стругацких. «Улитка на склоне» - называлась она, и эпиграф в начале страницы уже удивил меня. Я что-то слышал о Стругацких, но теперь я увидел, что они имеют дерзость цитировать японское древнее стихотворение: «Тише, тише ползи ты по склону Фудзи, улитка». И первые же страницы меня очаровали виртуозным языком.

Я читал и перечитывал «Улитку на склоне» сначала как лирическую игрушку, в которой реализовалась еще незнакомая мне поэтическая стихия народного языка, приведенного в хаотическое состояние. Языка мужиков, одичавших в глубинах Леса, но сохранивших еще какую-то абстрактную поэтику русской речи, унаследованную, как потом я понял ее вполне, когда познакомился с Андреем Платоновым, поэтику речи, более глубокую, чем в риторике Есенина и его современников. Поэтику подлинной простонародной речи мужиков, о которых потом подробно.

Братьям Стругацким впору было стать моими новыми философами в третьем поколении. Но я этого не мог знать заранее, я был вовлечен в бури моего романа с Галей, в метания между Пермью и Ленинградом, в метания, длившиеся три года, вплоть до августа 69г., когда в моей жизни уже надолго не было Гали, а были новые и новые авантюры, искания новых жен, искания прописок, работ и так далее.

В январе 67 года, когда я в Перми осматривался и осваивался с совершенно новой для меня работой преподавателя философии, Галю внезапно вызвали в Большой Дом, доставили в машине с ошеломительной скоростью и в течение многих часов «обрабатывали», промывали мозги, внушая, что Госбезопасность ни в коем случае не допустит нашего брака. В крайнем случае – отъезд Галин из Ленинграда ко мне в Пермь – самое лучшее, чего она может ожидать.

ГОД  БЫЛ,  НАВЕРНО, очень интересный, мы переживали тогда литературный бум вокруг публикаций в журнале «Байкал» и некоторых других таких изданий замечательнейших вещей, как булгаковский «Мастер и Маргарита» - как литературную новинку. Сейчас только напомню о появлении новых вещей братьев Стругацких (продолжение «Улитки на склоне», «Второго марсианского нашествия» и хождение в самиздате «Гадких лебедей»). Первое отвлечение -  в 67 была предложенная журналистом А.Н.Алексеевым работа по перепечатке статей академика А.Д.Сахарова на политические темы, только что попавших в самиздат.

Волнения проходили и вокруг начавшегося в 67 году скандала вокруг имен Синявского и Даниэля. Даниэля я мимолетно знал, познакомился с ним еще в 63 году в доме Айхенвальдов – с ним и с его женой, будущей героиней диссидентского движения, Ларисой Богораз. Все это доходило сквозь мое отчаяние как смутный шум. Вид у меня был настолько подавленный, что весь круг друзей, в особенности Гриша Подъяпольский, думали о моем спасении не то от самоубийства, не то от психического расстройства. Галя приезжала уже в дом Подъяпольских, мы там отсиживались с глазу на глаз в 68 году по нескольку суток, сколько позволяли ей ее служебные расписания и студенческие обязанности.

Тем временем прокатилась и «пражская весна». И бедная моя мама, попавшая на следующий год в Прагу, увидела дикую для нее форму протеста пражской молодежи. Когда ее поезд из Праги отбывал в Дрезден, молодые люди, гулявшие по перрону, дружно выстроились перед уходящим поездом лицом к вагонам, где сидели советские туристы и описали эти вагоны в знак своего глубокого презрения к этим советским гостям, явившимся теперь не в танках, а в самых своих нелепых нарядах. Но это происходило уже в 69 году, когда я снова, гуляя в Ленинграде с интереснейшим поэтом Витей Кривулиным, знакомился с широким кругом студентов филологического факультета, потенциальных невест на выданье – ибо кому-то по рассеянности проговорился о том, что мне нужно немедленно жениться хотя бы на какой-нибудь Мессалине, это я хорошо помню (помню – сказал это молодому тогда, совсем юному Ширали) и фраза эта была подхвачена. Меня повезли знакомиться с ленинградскими мессалинами и девочками на выданье.

В результате в конце августа под пение переложенного на какой-то старинный мотив гимна «Ты спросишь, кто велит, чтоб август стал велик», я женился  формально второй раз в жизни. И началась драматическая короткая история, кончившаяся для меня бездомной, скитальческой жизнью почти бомжеских зим 70-71 годов.

Скитания 70-го года, проживание на далекой окраине города, без работы, проживание на гроши у милых тогдашних знакомых Лукницких, скитания начала семидесятых годов, в которых я не видел никаких для себя ясных перспектив, пока не наткнулся в ту же зиму на уже старинного друга Револьта Ивановича Пименова, который помог мне во многом – просто предоставив весной угол в своей квартире в одной комнате с семилетним тогда его сыном Револьтом.

Я был в Москве, весной для психологической разрядки уехал в отпуск к московским друзьям, вернулся, поработал на совсем нелепой случайной работе библиографом математики в библиотеке Академии Наук. И что дальше? Дальше там же, к осени, я, разведенный весной, снова пускаюсь в брачную авантюру, к следующему году я стал 8 декабря отцом моего единственного ребенка, моей Насти.

Впрочем, я все еще воспринимал сквозь состояние полной оглушенности. Весной 71 года умер Матвей Александрович Гуковский, которого, впрочем, я в последние годы его жизни видел в очень тяжелом состоянии с расстроенной речью после инсульта, который его постиг весной 67 года, когда в очередной раз по университету прошли аресты студенческо-преподавательской «организации», характера которой никто и не подозревал, организации сугубых ретроградов по своим политическим убеждениям, реставраторов христианской России по своему главному умыслу, своего рода христианских демократов: Иванова и других. Не знавший о характере арестов, Матвей Александрович от ночного звонка в дверь, когда ему принесли просто телеграмму, был взволнован настолько, что испытал инсульт. А дальше – обострение нефрологическое, которое привело его к смерти, его, 73-летнего. Это была смерть моего почти приемного отца, человека, которому в последние 60-ые годы я наведывался с великолепной собакой, дратхартом, почти с красной шерстью с сединой. Я брал ее у приятельницы выгуливать по городу с расчетом хоть как-то развлечь экспромтом больного моего учителя.

Осталось к тому, что я говорил раньше о литературных открытиях, добавить еще кое-что о понимании, восприятии мира «массаракш» у братьев Стругацких в «Обитаемом острове». Во всем их по сути фантастико-социологическом наследии, в созданной ими системе модели социального развития, оформляемой в жанре научно-космической фантастики. Но об этом разговор должен быть более продуманным, он во мне еще не вызрел.

***

Немножко раньше, в 71-м, 8 марта я в первый раз оказался в моем будущем жилище

на Васильевском острове. Это была большая 30-метровая комната, заполненная

незнакомыми мне людьми, над головами которых со стен торчало множество

жутких оленьих голов с огромными ветвистыми рогами. Это была излюбленная

сценография моего будущего тестя.

          Два оленя – две рогатых головы – взиравшие на меня со стен челпановского логова, рычали и гавкали на меня: я тоже собакевич – я тоже душенька,- блеяло еще какое-то украшение,- я тоже попрыгунья – тявкала Ирина фотка,- я из скрипки Ротшильда – урчало экономное фото покойного тестя…

          С тех пор по разным комнатам мной снимаемым, моя библиотека обрела голоса. Жалобные в разных минорных гаммах вопли и скороговорки сквозь бред и скрежет зубовный голоса расейских интеллигентов. А фоном им жуткий космический хор математических томов – все логика да топология, да будущая моя алгебра with related studies not to be lated.

          Космический хор, музыка сфер, холод около 0 по Кельвину, лед, называемый межзвездными пустотами и в том же льду звезды – ветвятся трещинами-ветвями, при отображении в трехмерные многообразия они становятся в себе плотными.

          А голоса расейских страдальцев подыгрывать начинают истово на тему о кибернетической революционной ситуации 57 года, с которой мы друг друга прозевали – я охотился за первой женой, а она (не Люся, а ситуация) не смогла принять меня в счет с моим незаконченным гуманитарным образованием.

          Эти голоса расейские да кибернетические вещали возможность уйти из-под обаяния маразма – к идее, что всякое общество – самоорганизующаяся система и справляется со всеми преобразованиями тем, что сохраняет себя в своем существенном. И потому им могут тысячи лет править одна тысячная ее часть, составленная из держиморд – от любого имени – от имени Антихриста или годовалого младенца, одной слезинки которого не стоит мир, Антихриста, набожного дурачка пришибленного, бабы престрашного зраку,  Кащея, покойника бутафорского и спящего, который якобы должен проснуться, исполненный сил судеб повинуясь закону.

***

«Но благо там обретши навсегда

Скажу про все, что видел в этой чаще» (Данте)

          Если окажется, что потусторонние миры так просты, как виделось Данте (во сне? Он говорит: «Насколько сон меня опутал ложью…») или Муххамеду, а также всем им предшественникам по трансцендентальным усмотрениям бытия, транспространственным (запространственным и трансвременным) – если и там мышление сохранит свой исконно-диалогический строй, я первым долгом вспомню (раскажу и на том свете) о том водостоке на Васильевском острове, который посрамлял предерзость Маяковского. «Ноктюрн на флейтах водосточных труб» я слушал несколько лет еженощно. А исполнять ноктюрн здесь могли свои погоды, такова уж была акустика двора-колодца в старинные четыре этажа. Если бы строитель думал об акустике этих стен, то оказался бы гением. Но вряд ли думал. Вероятно, ко двору примыкали кухни и комнатушки прислуги. Двор был плохим вентилятором, но фантастически звучным резонатором. Ах, позвольте мне о нем напомнить вам потом. Даже если моя книга вам понравится настолько, что вы захотите сверить мой рассказ с обстоятельствами и пойдёте к Румянцевскому саду (к монументу, подсказавшему И.Бродскому оду «Румянцевой победам»). Если далее подниметесь на четвертый этаж и позвоните, то нынешняя хозяйка не сможет показать тот двор: часть здания, отстоящую от наших окон метра на три, на четыре – снесли тому лет пять. Музыку у нас не щадят. Теперь ко двору примыкали не кухни, а довольно просторные комнаты. Нельзя теперь вычитывать историю из ее архитектурной сценографии. «Мой городок игрушечный сожгли И в прошлое мне больше нет лазейки» - это Ахматова.

          Но воспоминание о самом звучном (по моему убеждению) дворе Петербурга – это только ближайшее воспоминание на том свете. Углубляясь к самым стойким и своеобразным переживаниям от пребыванья на этой планете, я буду Там пытаться передать свои чувства к Луне, испытанные в детстве, и к жене – в последние годы. «Каков он был – о как произнесу,- тот детский мир, огромный и грозящий, чей дальний образ в памяти несу?» (Данте).

          Поскольку сценография современности рушит все архитектурные и социальные ориентиры, мне будет трудно рассказать даже о том, как я в детстве засматривался на луну, а в отрочестве восхищался переводами из английских сонетов конца ХУ1: «Луна, несущая среди ветвей лампаду, Ночного сумрака наследница и дочь» и «О как печально ты на

небосвод Восходишь, месяц тихий, бледноликий» (два предшественника Шекспира). А в преклонные годы я буду любить ту же очарованность луной в сопливом соседском мальчике Валечке Гусеве, который в наши ночные бдения настойчиво призывал меня к созерцанию луны: он указывал в небо пальцем и твердил единственное слово, которым уже овладел: «Уна». Сейчас у меня кот – чистюля Буремглой, энтузиаст ночных созерцаний, приходящий в бешенство, когда его забираешь с балкона – над тихим двором.

***

НАДО  БУДЕТ  ДОБАВИТЬ штрихи или контуры портрета Настиной мамаши, к которой у меня нет серьезных претензий, раз уж и у Лены к ней ничего подобного нет, вопреки моим опасениям. Эта Ирина не меньшая оригиналка, чем остальные мои спутницы и спутники. Полюс ее интересов (или фокус) был не в России и в нашем веке, а в ее личных гипотезах о происхождении индейцев, то есть высадки их из космоса. Такой она остается и сейчас, уже за ее 60-летием. Дольше нескольких минут ее внимание ничем другим занять нельзя. А на несколько минут ее можно занять только арестом собеседника за решетку этого внимания (ее собственного). Краем глаза и слуха она следит за всем окружающим миром без всякого воодушевления, но так следит объективно и трезво, что никакой психиатр не найдет в ней никаких отклонений от нормы. Выходя замуж за меня, она думала явно очень просто: ну вот, будет у меня теперь вежливый слушатель. За первые полгода я, действительно, наслушался всего, чего не знал об индейцах майя, инков и ацтеков. Потом еще месяца три мне удавалось поминутно отвлекать ее внимание на что-нибудь другое. Мы переезжали из дома в дом, хоронили ее отца, продавали что-то из наследства, но даже будущий наш младенец не умел отвлечь ее внимание на себя. В этом сказывались основные ее качества. Позднее ей доводилось помогать своей мамаше (ее мамаше) провоцировать озабоченность и во мне, то есть устраивать пустяковые скандалы. Но это тоже было совсем не в ее вкусе.

Среди специалистов по культурам американских индейцев она уважала только без пяти минут академика Кнорозова и считала, что этому старику не хватает только дружбы со мной, чтобы разобраться в иероглифике индейской. «Только этого не хватает еще и мне»! – возражал в свою очередь я. Приближался 250-летний юбилей Российской академии наукю. Кнорозов был удален из всех списков кандидатов в лауреаты. Но все это никого не тронуло, даже саму юбиляршу Академию, но тронуло только саму Ирину Динабург, так и не менявшую свою фамилию.

Когда ей понадобился маневр для получения дополнительной жилплощади в 78 году, она преспокойненько развелась со мной. Когда я через полгода шел к женитьбе на Лене, она столь же спокойно сказала: «Теперь, Динабург, тебя посажу я!». «Как?» – спросил я как глуховатый. «За растление малолетних»,- был ответ. А Лена тем временем попросила: «Покажи мне твою Настю». Ну, мы пошли. Алену посадили на диван. А Настя вскочила ей на плечи, крича: «Ты, Лена, меня не бойся! У нас, у детей, так принято».

Лет через 8 Настя стала перебегать к Лене в наше жилище, потому что Ирина иногда на нее кричала: «Хулиганка-наркоманка!». И вообще 15 лет не доставляла никаких тревог. А теперь могла и напугать кого-нибудь – ведь вот-вот получит паспорт. А город наполняется американцами и англичанами, ротозеями. Мне не нравилось в дочери только чрезмерное внимание к новинкам музыкальным. Я говорил ей: «Брось, будешь носиться с ними, как твоя мать с воображаемыми индейцами. Это у тебя наследственное. Начнешь писать на стенах и заборах иероглифы, никому не понятные, тебе обозначающие фамилии похабные: Кинчев, Курехин, Цой, Башлачев, Гребенщиков. Ты слышишь, какая матерщина зашита в это слово? Но тут еще афро-американский гнусно темперированный клавир. Представляешь себе, как до этого дойти после Генделя и Баха? Ты мне спляши лучше что-нибудь наше фольклорное, что поется на голоса, чистые, как солитоны, вроде: «Улица, ты улица, веселая моя, Видно мне по улице не хаживати, Травушку-муравушку не таптывати…» или про валенки неподшиты. Как там – «по морозу босиком к милому ходила».

Теперь о появлении Алены-Лены. Она была похожа на ту нищенку-монашку (она, конечно, будет это сейчас оспаривать),  в балладе о короле Кафетуа, которую так любили прерафаэлиты. И прибыв сюда, она очаровалась прежде всего легкостью города-повесы, как бы повисшего на магнитных подвесках (по замыслу Свифта), смотри его «Третье путешествие». По ее подсказке, за которой она не находила сама слов, я уяснил себе собственное впечатление, что самое общее преимущество перед всеми Парижами наш город имеет в характере оттененности и переменчивости освещения. У нас нигде не бывает грубых световых пятен и темных красок. И все время чувствуешь себя в глубоко прозрачной нише между небом и землей. По недовольству своему удачами Пушкина и Мандельштама я начал писать то, что назвал «Археологией Петербурга», но это много позже. А сначала у меня был только эпиграф: «И ты сюда на этот гордый гроб Приходишь кудри рассыпать и плакать».

          Так что без Лены я бы ничего и не начинал.  Алена-Лена приходила к концу моего рабочего дня и мы шли куда-нибудь ужинать в первые два месяца: седой старик и нищенка-монашка, все таращили глаза. Дальнейшее потом.

***

А сейчас  о Насте, какой она была 30 лет тому назад:

         Году в 74-ом я должен был из какого-то детского лагеря Академии Наук, не помню откуда точно, вывезти осенью свою дочку Настю домой. Дорожка вела нас через лесок, в котором Настя стала по-пластунски ложиться  на землю. Что с тобой,- спросил я,- в чем дело? Зачем ты? – Я, отец, хочу понять… - Что? – А почему дети говорят, что Земля круглая? – А потому что это неочевидно. Если бы это было очевидно – говорить было бы не о чем.

-А зачем неочевидно? – А потому что очевидно только то, что у нас поблизости. Ты же видишь только грязь, по которой мы идем. – А почему? – А потому что эта грязь – это маленькая часть Земли. Она заслоняет нам Землю, которую целиком можно видеть только с очень большого расстояния. – Как Луну?- спросила Настя, показывая мне вверх. – И Луну мы видим не целиком, но ты молодец, ты догадываешься, что значит «круглая». Я очень рад этому…

***

Я прошу друзей передать Гаррику (Элинсону) немногие мои новости – они касаются моей дочери, так растрогавшей его своей сдержанностью в проявлении чувств. Она едва ли не более всех занята творчеством Гаррика, поскольку в нем хорошо представлен «мотив коня», а кони сейчас – предмет всяческих увлечений Стаси: она даже заучила с моих слов много стихов гаррикова антагониста Гены Алексеева и алексеевского антагониста А.С.Пушкина. Пока ее любимые стихи – из «Медного всадника» (и она спрашивает меня часто: «Да, папа, где же он все же опустит копыта?» - Едва ли не в твоей комнате. - Хорошо бы,- отвечает. Об одном моем приятеле она спросила: - Он сильный? – Да. – Тогда он оторвет мне Медного всадника от скалы. А расскажи мне, что он делал, когда он был живой?

          Я думаю, мне не удастся модернизировать ее вкусы в пользу поэта, за которым будущее: «Пусть будет лучше пляшущий конь, Пляшущий конь веселый!» (Г.Алексеев).

          (Я- матери, конец 1975г.)

          Стася (дочь): «Боюсь, что этот арбуз упадет со стола…» «Почему?» «Он круглый. Ты его смирно поставил? (потом переспрашивает: «Ты его спокойно поставил?»).

Разговор этот я подслушал, вернувшись поздно вечером домой. Настя скандировала в глубине квартиры: «Пусть-только-паппа-придет!» «Ничего с твоим папой не случится»,- возражала бабка. - «А почему не случится?» - «А потому что он железный» - «Как корыто, да?»

Дочь бранится: «Слон – гад!». «Гадами змей зовут, дочка. У слона же только в хоботе есть что-то от змеи» «Знаю! – кричит.- А почему тебя гидом ругают? Слоник – гад, а папка – гид». И я невольно начинаю хохотать и подыгрывать: «А Жюль – Гэд, а Робин – Гуд!» «А это стё такое?» – говорит она шепелявя и на всякий случай старается выразить презрение. «А это значит, что скоро все слова нашего великого языка станут ругательствами: и гад, и гид, и Робин Гуд».

***

          НАСЕЛЕНИЕ  ПЕТЕРБУРГА, каким мне его довелось застать в середине века, вероятно, по контрасту с его архитектурной мимикой и пантомимикой, производило самое безотрадное впечатление (мысль – вот она, безблагодатность). Вероятно, ни один город мира не подвергался в последние века такой жестокой негативной селекции, удалением из города всего для него специфического,- не только его прерогатив столицы многонационального государства, но отбору той части населения, в которой более двухсот лет культивировались специфические петербургские вкусы.

***

Теперь даже моя нелепая фамилия, нечто вроде шарады или каламбура, обретала в городе особую жизнь, образотворческую жизнь каламбура. – Динозавра не видали? – кричал через Невский добрейший великан по тем временам Костя Кузьминский. И как бы тотчас увидев меня, кричал с другой стороны проспекта: «Динозаврик!»

          Другие «Динабурга» подменяли Демиургом – и только что сочиненные Кривулиным стихи, которые я стал энергично пропагандировать, вызвали множество недоумений: - Какой это еще Петька Демиург? И какая связь между Динабургом и сооруженьем Петербурга из воздуха и табака?

                             Что если Петька Демиург

                             Из воздуха и табака

                             Соорудит внезапно Петербург

                             Чтобы чесать бока

***

          Достоевский в старости и вещей своей тоске подобрал для типично провинциального места своей драмы название: г. Скотопригоньевск. Уже задолго до революции 17 года сама столица стала превращаться в нечто, достойное этого названия,- едва ли не с воцарения Александра 111.

          Петербург – изначально петровская кунсткамера для всех, кто обнаруживает, что уродились не согласно с разнообразными тыловыми нашими азиопскими вкусами, сюда как искупительные жертвы вытеснялись или сами устремлялись искупительницы урбанистического спорта-карьеризма (и приобретательств, более типичного, впрочем, для Одессы или Сибири). Усадебное Подмосковье и меланхоличное Уралье высылало сюда свое лучшее (во всяком случае – в женской молодежи, Москве предпочитавшей Питер).

***

         

          «Автопортрет внутри эпохи».

         

Мой возврат в Ленинградский Петербург произошел к самому началу скандала вокруг И.Бродского, т.е. вокруг очередного государственного остервенения на поэта, т.к. возрождению типичнейшей расейской традиции делать из поэта мученика. Как будто поэтам недостаточно еще той скуки, которой расейская общественная жизнь заполняет сравнительно мирные времена (пушкинское «серебряный век» и «мельхиоровые» эпизоды-паузы в некрасовские времена). Мне, кажется, остался одинокий выход  – поставить памятник нам всем, любезным (друг другу) навроде памятника Екатерине Великой в окружении ее фаворитов и порученцев. Стоит такой в виде огромного колокола тысячелетия России: вверху бабушка Екатерина, внизу по ободку всякие Ломоносовы, Потемкины, подружка Катя Дашкова и тому подобные.  Внизу у памятника прогуливается бомонд из гомосеков (не путать с генсеками). На скамеечке сидим мы с Глебом Горбовским, читающим свои стихи 63 года:

          «Боюсь скуки, боюсь скуки!

          Я от скуки могу убить

          Я от скуки податливей суки

          Бомбу в руки – буду бомбить…»

          «Сначала вымерли бизоны

          По берегам бизоньей зоны…

          Когда же умер Человек

          На землю выпал чистый снег»

Легкость в рифмах у него необычайная,- думал я. Впрочем, он и меня нашел как-то особенно легко, как будто я одет в какой-то карнавальный костюм – опасно ходить так нараспашку!

          *(Сноска): Если Глеб теперь не хочет слышать своих ранних стихов, он вправе от них отречься, как бы мне их приписав – это будет вполне в духе нынешней моды – отрекаться от ямба и хорея в пользу скучного бормотания, проговаривания поддельного «потока сознания» русского рока. Такова общая судьба советского литераторства: усомнившись в себе – молодом, уходить в старческую «бормотуху» - в графоманские игры, описанные еще ранним Синявским.

***   

Мои непосредственные восприятия Петербурга в 59 году были так остро-печальны, что привели меня к возобновлению к опыту в стихах. Архитектурная цитация в застройке Петербурга, вся его реминисцентная семиотика подсказывает попытку центонного стихосложения. Последние восемь строчек были тесны:

Империи высокая гробница

Пожатья каменной его десницы

И снова видятся те сны

Которым лучше б в смертном сне присниться

Что солнце умерло за алым морем злоб

Вновь над Россией сумерки и слякоть

И ты сюда на этот гордый гроб

Приходишь кудри рассыпать и плакать

          Волосы и впрямь были у меня не только очень густые, но еще и длинные, что позволить себе мог только человек либо очень смелый, либо тупо упрямый. Приходилось терпеть бесконечные вразумления, которым я бы уступил (чтобы не терять время), но я внезапно обнаружил, что мое упорство позволяет мне диагностировать меру завистливости в окружающих. Вряд ли в чем-нибудь другом кто-нибудь мог мне завидовать. Но соотечественник наш почти беспорочен во всем, кроме зависти – а этот грех самый опасный, по крайней мере у нас, потому что только завистник способен так находчиво

(изобретательно) обманывать себя и чернить того, кому завидует. Проследите хотя бы, как наше «общественное мнение» высматривает во всем мире нашего «национального врага». США завидует, видите ли, авторитету наших правительств и обширности наших абсолютно недоиспользованных возможностей (как бы оставленных про запас), как если бы отсроченное потребление может длиться веками. Были в конце ХУ111 века возможности пробиться за проливы в Эгейское море, но упущены хотя бы потому, что водоплавающий транспорт (сырьевой в особенности) быстро теряет свое значение (которое так велико было 200 лет тому назад).

          И значение петербургского порта (т.е. градообразующего фактора генетического начала) не менее того понизилось. Если бы наши большевики хоть что-нибудь смыслили в эстетике, они бы сразу сравняли бы с землей весь центр СПб, хотя бы под предлогом потребности в расширении угодий для населения землей трудящихся алкоголиков. Эту перспективу предвидел Г.Гейне, и я его процитировал в сочинении на аттестат зрелости. Цитирование такое в школьной тетрадке мне, к счастью, зачли на следствии тем, что отвели вопрос о помещении моем не в исправительно-трудовой лагерь, а в психиатрический изолятор (вероятно, в казанский). За это я очень благодарен смышленым гэбистам; потому что когда мне действительно захотелось понаблюдать людей с поврежденной психикой, я таковых нашел в достаточном количестве отличных образцов (физических лиц, как говорят сейчас). И 10-летний срок заключения составил мне изрядный академический отпуск в казенных учебных заведениях в свободный вечерний университет Потьмы-Барашева в сердце России вблизи Саранска, между Суздалью и Сызранью, в центре России в зоне сыкающих топонимов вроде Серов, Сарапуль, Саратов и т.п. – где об «эс» не говорят букве «сы».

          Центоны сочинять далее я застеснялся: я не хотел заявлять себя последовательным снобом. Это было опасно, раз я дошел уже до самолюбования своими кудрями-локонами – я тут же устыдился. К тому же я из месяца в месяц знакомился (и сдружился) зачастую с поэтами, такими, как Г.Горбовский, Л.Н.Гумилев, тогда весьма ценивший себя как поэта, Ю.Айхенвальд, Г.Алексеев и В.Кривулин, с которым свела меня Галя Старовойтова. Верлибры достойны в России только у Пушкина, М.Кузмина и Алексеева. Уже И.С.Тургенев в верлибрах был всего лишь снобом, как в ямбах графоманом,- хотя и гением в «Записках охотника».

          Но главное, последующие мои впечатления от Петербурга-Ленинграда стали как бы прозаичнее. Наш город,- понял я,- прямой аналог летающего города-острова Блефуску. Великий современник Петра Великого, Дж.Свифт, очевидно, предчувствовал блефовый характер «мифов», которые будут сочинять завистники СПб,- начиная с пророчества «Быть Петербургу пусту». Ведь и античные мифы стали вскоре разрабатываться на сюжетах анекдотических сплетен по поводу придворных (дворцовых) нравов. В Афинах сочиняли о жизни Кносса (гордясь Дедалом и Тезеем), в Фивах и Аргосе в свою очередь сплетничали о Спарте и Трое, а на Крите похвалялись делами с Финикией.

***   

         

ПРИЛОЖЕНИЕ

ИЗ ПЕРЕПИСКИ   60-х  - 70-х гг.

 (Я - И.Осиновскому:)

          Милый Игорь, Игорь милый, привычка печатать письма на машинке (т.е. с дубликатом) позволяет мне дополнительно позаботиться о твоем бессмертии, т.е. внести дополнительный вклад в твое кровное дело – отвечать мне и редактировать (контаминировать) отрывочные мои iniaght’ы в герменевтике истории культуры: я сам приложу руку к такой систематизации, непосильной московскому барину, воспитаннику и наследнику Обломова и прочих славяномудров.

          Итак, я памятник себе создал машинописный! – из чего видно также, что наша лирика из рифмического маньеризма спасена будет только обретением юмора – главной утратой, постигшей нас после убийства Пушкина и смерти А.К.Толстого. Дантес убил Пушкина нечаянно, в состоянии крайнего испуга…

***

Пересылаю тебе чужие письма из желания подарить тебе знакомства, которые пригодятся особенно после моей смерти – и из жалости к результатам сочинительского труда, которые так вот и погибнуть могут в одноразовом употреблении. Делать на одноразовое использование – это же кулинария, а не жизнь! Научившись ценить свободное время еще в детстве, я даже и служебное время привык ценить,- даже чистую бумагу ценю – и жалею, что она еще не исписана,- а когда исписана, еще более ее жалею – что она прочитана пока только мной.

…… Если тебе уж очень эти сведения скучны, я с извинениями приношу тебе соображение о том, что читателю, по моим подозрениям, должны быть интересны как раз те сведения, которые ты можешь принимать со скукой, то есть по-свойски, то есть сообразно с вашим шаблоном «нормального человека». Я это вижу по опыту 60-летнего общения с такими людьми, на которых натыкался еще в школе и 60 лет затем недоумевал: какого черта мне было с ними знакомиться и какого дьявола они во мне видят и понимают?  Какого черта! Ну, он хороший человек, ну, а дальше что? Зачем столько хороших людей, на глазах у которых можно творить столько безобразия и при этом ничем их не заинтересовывать? Мне, например, даже и наше всяческое безобразие очень заметно и даже интересно.

***   

         

Моя переписка – матч-турнир на многих досках – одновременно, вслепую.

***

Мне собеседников не хватает. Мои же корреспонденты только губами шевелят, читая мои письма. Как монахи перебирали четки, так я осенние листья. В заготовке их на зиму (и в сборе) я превзошел всех варителей варений, солителей и маринователей грибов,- вот и все прозотворенье, плыли бы читатели на эдаком бы катере… А затем печатаю на машинке и воображаю стук-звон наковальни в пещере карлика Миме, в первом акте «Зигфрида».

***

         

Я поддерживал эту переписку, находил полезным помогать вам помнить вас же, какими вы были. Пока человек помнит себя, он сохраняется. Когда его помнят только другие, он становится чужим воспоминанием. Становится более отличным от себя, чем его потомство,

которое может проходить его же прошлые фазы, уже тем вступая с ним в конфликты. Мы сами меняем себя так, что родной наш сын смотрит на нас с досадой. Привычка разделываться со своим прошлым помогает старению и смерти. Человек прекращает борьбу за самосохранение, сохраняя только свой социальный статус до поры. Взгляните на целые народы «погибоша аки обре» в обстоятельствах, в которых другие группы только рассеивались по лицу земли, продолжая заочное совместное бытие.

***

          Остерегусь показаться вам болтливым, и если говорю порой много, то лишь для высвобождения собеседника из застенчивости.

***

          Между нами разногласия, о которых вы, вероятно, не подозреваете. Я спорил с Вами, предоставив и вам для возражений несколько моих внутренних голосов для вас пытавшихся оспорить мой наиболее постоянный. Есть во мне Второй, саркастический голос,- напоминающий, что

«Земля кругла и пряма, хоть длинен путь.

Иди, иди и верь, что назад вернешься домой, отдохнуть.

Но сколько стран пересекла…

Дорога, что белою лентой легла

И уводит от милой моей?» (стихи моего отца)

***

Усилия приобщить вас друг другу не приводят ни к каким результатам, но стоит только с двумя из бывших друзей поссориться, как между ними тотчас же возникает симпатия, общие интересы и богатые темы из области сплетен по моей личной жизни… Свести бы всех к Марку в партию-мартию, в Дом Толерантности. Ищите в среде всех униженных и оскорбленных мною,- я даю серию рекомендаций на Южном и Северном Урале…

***

         

(Я - Ирме Федоровне)

          1976 г.

          Я не я, я уже мы – обыватели, нас обувайте, а если угодно, то и разувайте, мы все равно за всех за вас. Из воспоминаний детства. Папа часто откровенно иронизировал, а ты злилась до слез. Чувство юмора распределено в мире очень неравномерно: в каждом оно не обязательно, но человечество в целом без юмора оставалось бы обезьянчеством. В случае резкого изменения обстоятельств я поступлю самым непредвиденным (т.е. и для себя) образом. Планы у меня лишь на мелкие и краткие затруднения. Так, если остро будет не хватать денег, уйду в сторожа на лодочную станцию – приличные костюмы и т.п. мне нужны только для нынешней карьеры: декор нужнее казенному обществу, чем мне. Мещанин приобретает вещь с приятным чувством исполнения долга перед обществом, ибо видит долг в том, чтобы украшать своей особой то общество, в котором ему случилось родиться. Я же с нужными вещами расстанусь с приятным сознанием того, что в себе самом еще раз дал пинка тому мещанину, которому удается внедряться  в нас через все материальные потребности. Я писал, держа Стасю на руках в полупустом детском кафе «Матрешка». Комментировать письмо Иры – это разгребание помойных ям.

***

         

          (Т.Горичева, июль 1972 г.)

          Дорогой Юра! Драконы и крокодилы ушли за дровами и я, наконец, пишу Вам. Даже здесь, у монастырских стен (Псковско-печерского монастыря), демоническое тревожит меня, и вот мои попытки описать его. Демоническое – развитие романтического, конструируется противоречием идеала. Дон-Жуан, скажем, Гофмана, его не может удовлетворить ни одна: ищет идеал и потому соблазняется 1003. Романтическая дурная бесконечность как попытка

количественно дополнить идеальное качество. В контексте дурной бесконечности разворачивает и свою филантропическую деятельность и Дон-Кихот. Здесь еще более разительное противоречие между добром-идеалом и действительностью.

          Оба закончены в стихии демонической любви (Дон-Жуан Кьеркегора) и демонического добра (Идиот Достоевского): демоническое является посредником между идеалом и действительностью – берет на себя такую роль.

          Идиот – демоническое добро. Демоническое, потому что его любовь не фиксирована на определенном объекте. Между женщинами он как маятник. Демоническое безразличие образует основу его наличного бытия. Но в каждом пробуждает лучшую часть души, творит добро и добрых.

          Боюсь утомить вас бессвязными спекуляциями. Жду ваших писем, они здесь особенно мне нужны, я как-то остро почувствовала духовное одиночество.

          Монастырь – учреждение наивное и добровольно скучное, я развлекаюсь легким эпатажем, в чем охотно помогают понаехавшие сюда сайгонщики. (Завсегдатаи кафе «Сайгон» на углу Владимирского и Невского проспектов) Кроме того обучаю их немецкому, сама же учусь французскому.

***

          (Т.Горичева)

          Ваше письмо сделало день таким счастливым. Сейчас я в Изборске, в просветленном состоянии. Церковь все-таки подкупила обаянием отца Алипия, настоятеля Печерского монастыря, с которым было несколько бесед незабываемых. Предстоит одиссея по прибалтийским городкам, собираюсь в Тарту – знать о школе структуралистов. Потеряли Гену Волосова, богемного художника, соблазненного возможностью реставрировать иконы и просветляться благодатью отца Алипия, Мои строчки кажутся мне бледными. Но если вас они радуют, надо подарить им жизнь. Надеюсь, что смогу написать Вам письмо, которое поставит меня в круг ваших друзей и войдет в «Бессмертную переписку с друзьями» (шутливая отсылка к книге Гоголя). Жду с нетерпением, ваша Таня.

***

          (Г.Бондарев, осень 1971 г.)

          На мрачном фоне прорисовывается светлое, оставленное Л-дом. Ты газет не читаешь, а в августе очень живо корреспонденция о Темникове, как городок патриархален, оторван от мира разливами реки. Газет не читаешь, о смерти Хрущева слышал (это был последний пример живой власти – после него все мертвецы,- а она для черни ненавистна).

***

          (И.Бяльский, 7 мая 1971 г.)

          Я ведь тоже мог бы (Хэллоу, тичер!) писать письма на обороте черновиков, объяснительных записок и даже копий приказов. Так ведь нет, не хочется. Две заботы сердце гложут: нарисовать диплом (защититься) и сберечь такие нужные еще нервы. Так что хожу в лес, пью кипяченое молоко и не сторонюсь женщин. Посмотрел «Бег» и Дворжецкий-Хлудов-Слащев очень даже очень. А также мои приветы и заверения супруге Учителя.

***

          (Я- С.Бурову, 1974 г.)

          Выбрал тему, как церковь, чтобы подчеркнуть необходимость для историка – уважительно относиться к вещам, очень долго почему-то существовавшим, ведь не слабенькое же Московское княжество сберегло на огромных пространствах, разоряемых Золотой Ордой,- народное самосознание, сознание общности судеб народа, населявшего тогда эту полупустыню.

          Монастыри существовали тысячу лет во времена, когда никто не знал никакой психиатрии, а жизнь необычайно жестока. И монастыри взяли на себя функции психиатрических лечебниц, больниц, а также элементарных организаций коллективного труда, коллективного производства и еще много других полезных функций, например, центров научной деятельности, накопителей знаний. Ведь в Средние века только в монастырях производственная деятельность приобретает коллективный характер (при коллективной собственности) – об этом редко вспоминают. И развитие этой организации едва ли самое яркое отличие европейских обществ от затем опережаемых ими азиатских. Эта коллективная организация была одним из тех условий, в силу которых европейство возобладало над миром.

***

          (Е.Островская?)

          Верно сказала Хильда (Т.Горичева): не бойся благодати, человек, она тебя не застукает. Шефу исполнилось 46 лет, но все мои знания у него почерпнуты как против его желания (может быть это дидактический прием Ядова?) – чувствуя себя похитителем огня. Я не способна приблизиться к кому бы то ни было: это такое сознание, что разводит мясо от кости: ядовская звезда ни от чего меня не защитит. Была у своих стариков, разговаривала со своими «крупными и умными» детьми (Цветаева), думала о том, что родители скоро перестанут существовать: отойдут без всякой уверенности, смогу ли я обеспечить детей хотя бы материально. И правда, какие такие подвиги успею совершить при их жизни? Твердая уверенность в том, что абсурда нет, очень меня вдохновляет. Известно, что темное завтра – это отсутствие труда сегодня. «Казалось бы… Но сердце все левее, Так влево, что и вовсе не во мне». Спасибо, что отдаляетесь от меня разве что пространственно. Бог храни вас.

***

          (Я - Л.Бондаревскому)

          Лев, дорогой, муза эта ловко тебя дергает за язык и толкает в ребро, либо под руку, но какой же еще бес тебя подталкивает… У нас в иные дни то спичек нет, то обычных лампочек, у нас всероссийская ярмонка, туристы все скупают. Я же не говорю, будто чего-то в мире мало? мне, Левка, неловко. Рази и ты не видишь, что сколько во мне ни есть юмору, я им обязан больше тебе, чем, скажем, Александру Ивановичу Герцену! И обладай я твоим юмором, я бы давно написал целый цикл стихов на темы Маяковского «Я душу похерив, пою о вещах, обязательных при коммунизме». А душу похерив – это не говоря дурного слова ведь всего лишь перечеркнув косым андреевским крестом! Столь популярным на старой Руси-сансуси! больше не проси.

          Петр мне импонирует, стихийно он являл собой последовательного последователя гоббсианской философии: при наследниках Петра понятной и актуальной стала скорее философия Макьявелли – и это характерно не для Анн или кого-то еще, а для реакции страны на насилия Петра.

***

          Главный Гришин (Забельшанского) успех – не аспирантура, а то, что он так долго удерживает такую девушку, как Соня,- в том его реклама.

***

          (1974 г.)

          Меня занесло на два дня в Таллинн. Город сохранил образ средневековья (не отдельные дома и улицы, а весь центр). Жители умеют именно это в нем ценить. Готический центр берегут, жертвуя этому многими удобствами. У наших искусствоведов или обывателей о

красоте – санитарно-гигиенические концепции. Соседствующие с ними новые районы напоминают наши кладбища. Кладбища для живых, где они оставлены на сохранение до смерти. А наше неуважительное отношение к средневековью основано на легкомыслии публицистов ХУ111 века… Таллинн удивительно живописен, рядом Ленинград кажется системой казарм – казарм просвещения, увеселения, хранения культуры и охранения государства, казарм детства и материнства, изобретательства и творчества. Казармы муз, казармы граций, хорошая к ним рифма – братцы! С Вл.Вл.Маяковского по пяти копеек за рифму: «пожар-мы-жандармы просвещенье и тиран – тираж –потеряешь».

***

          (Я- И.Н.Захаровой)

          Я обнаруживаю себя заблудившимся среди чужих добрых иллюзий, и Мишина (Чирятьев, по прозвищу Ван Дейк) доброта ко мне – той же породы, что их же вера в пришельцев-ушельцев. В день субботний так необходимы воспоминания к односторонним не в меру профессиональным занятиям – и слагаются мистические ожидания… Врубаться в сознание шумерийцев. Шумерки богов! А тут еще я в качестве метастабильного трансэнтропического, трансантропического элемента (трансутопического) в одном атоме.

***

          (Я – Л.Бондаревскому)

          Лев, последние твои стихи восхитили, видно, не бесполезно дразнить тебя своими философизмами.

          В переписке неудобства: в ответах приходится в первую очередь касаться того, что требует возражений – создается видимость невнимания к тому, что именно бесспорно или вызывает безусловное согласие. Значение переписки ты так хорошо описал: говорить с собою, даже обращаясь к тебе. Позднее мной – другим прочитанное выступает в своих новых ассоциативных связях.

***

          Жизнь начала меня разбирать по косточкам буквально,- и для удобства своего, по-видимому, начала с зубов. А после из меня вынут, вероятно, и последние жесткие детали. Уж я беззубый и безребрый, но еще не бесхребетный, это главное.

***

          (Л.Бондаревский)

          Иногда прослушиваю тут пленку Кривулина – вот это глубина – какие вирши! Порождение некоей новой реальности – на основе пережитого разумом и чувством. Я же занимаюсь только формулированием понятого – не пережитым, а пережеванным. Вдохновляюсь только предположением Хлебникова: «Тому, кто внятными словами говорит – Главу дерзавицу овей!»

          Интересную ты выбрал себе систему – онтологический «самстрой»?! Кто бы отказался выбирать себе собеседников. Пример такого бытия – книжный шкаф, безмолвный хор солистов, говорящих вразнобой и о своем. Как ты утверждаешь, общение с тиграми мягко говоря, утомительно. Со многими современниками лучше общаться через решетку. . Мне всегда есть что сказать себе – посредством записной книжки или письма, даже если это письмо тебе. Знаю короткость своей оперативной памяти,- и послезавтра я прочту это письмо себе другому с большим интересом как неожиданное. Чему стала служить наша переписка. У меня была идея создать общество взаимного восхваления среди непубликуемых аутсайдеров поэзии…

***

          .

          Самое общее мнение знакомых, будто самая глубоко врожденная моя характеристика – «Плыть Против Течения». Но такая наклонность была бы ориентацией на ТЕЧЕНИЕ обстоятельств. Это фантазия тех, кто иначе не понимает, почему я здесь, а не за тридевять земель.

***

          Начать с Сережи Розета, который поступил в аспирантуру на то самое место, которое за

мной освобождалось,- в этой связи мы познакомились летом 66 года, он готовился ко вступительным экзаменам. У него был другой, молодой руководитель, хорошо мне известный (но с тем мы были сразу в неприязненных отношениях) и я с интересом прогнозировал Сережину судьбу и следил в последние годы за тем, как выполняются мои ожидания. Несомненное его преимущество в том, что он пришел не с филологическим образованием, не из челябинского вуза, а с мат-меха Ленинградского университета – и после работы в вычислительном центре – успешной, судя по тому, что под конец он уже заведовал этим центром. Он на 10 лет моложе меня, не знал проблем с переселениями из города в город, с досье, прописками и перепрописками. Коренной ленинградец, жена не без аномалии психики, но все же не Ира (между прочим зовут ее Изольда).

          Несколько слов о его теме: современные теории индукции и вероятностных логик. Диссертация не дописана, но едва ли он собирается ее дописывать. Работает в градостроительном (архитектурно-проектно-социологическом) институте, устроившись туда после немалых злоключений. В аспирантуре от него ждали только хорошего обобщения материала. Он человек очень способный. А еще он крайне самолюбив и не пошел на такую скромную цель. Относительно его руководителя я его предостерегал, но поссорились они только под конец. Кстати, этот руководитель – счастливое исключение: он защитил диссертацию 66 года (кандидатскую), проработав на кафедре логики 7 лет. Защиты на этой кафедре крайне редки – при мне кроме этого О.Ф.Серебряникова защищался еще москвич Ракитов (человек очень серьезный, м.б. потому, впрочем, что уж очень давно слепой,- что очень модно в нашей, именно в нашей логике: еще по крайней мере один, Пятницын – тоже слепой,- тоже очень серьезно настроенный, хотя и не лишенный юмора человек).

          Катастрофа в детстве, пенсия со школьных лет способному мальчику. Развлекаться слепому нечем. В любой другой науке надо что-то не только осязать по Брайлю, но и обнюхивать взглядом. Вот и берутся за логику, в которой можно работать чистым комбинированием пальцев.

          Двое еще защитились здесь по истории логики – о Больцано (чешском логике) и о Лесневском – польском. Диссертанты затем бросили все свои научные интересы в логике, даже ее преподавание, уйдя в партийную и административную работу, в преподавание предметов, близких элементарной политграмоте. Мой же личный неприятель О.Ф.Серебряников выслужил даже назначение на Кубу, где сейчас, через три года собирается остаться, встретив там какую-то мулатку (третий брак – первую жену он бросил сразу после своей защиты),- так что побил он меня по всем статьям – моложе он меня почти на 10 лет, к моим 49 он еще не такого добьется – хотя человек тихий – подпольный, как говаривал еще один почему-то забытый мной логик, мой приятель – третья защита при мне, и диссертация была очень интересна,- но человек этот моложе меня на 8 (6?) теперь уже выглядит стариком. А ведь не было у него, Славы Слинина, никаких особых трудностей в жизни.

***

….     я хотел бы сказать Гаррику (Элинсону), он выше всего во мне ценил им же произвольно приписываемые мне пороки и односторонности. Из принципиально ненаблюдаемых или только-в-темноте видимых качеств (тем четче, чем меньше освещение) парадокс интуитивного знания – знание мира открыто лишь слепым, зрячим же открыто только знание чужих знаний, знаки. Слепые зрят сущности, зрячие лишь читают (мое импровизированное!). После речи С.Розета о связи логоса (логики), сложности и ложности и лжи,- должно было бы понравиться мое импровизированное выступление о зряшности зрения, тщетности всякой тщательности, безбрежности всякой небрежности, резвости нашей трезвости и т.п. Не надеюсь без них, без скрытых параметров, объяснить мои явные свойства. Стоит ли спорить с вернейшим твоим другом, даже если по его описанию ты выходишь опасней Уэнрайта и Герострата.

***

 (Л.Бондаревский)

В нашей переписке положение из «Улитки на склоне»: речь начальника по телефону – она обращена ко всем, но надо брать только свою трубку, а то ничего не понятно.

(Я: Такова природа эстетической информации вообще)

***

           (Л.Бондаревский)

          Приобщение мое к всесоюзному гриппу помогло прочесть Бахтина – с глубоким удовлетворением. Меня завораживает изобилие красивых иностранных терминов в философии,- как в аптеке,- такие красивые упаковки, такие пышные названия!

***

          Я, десятки лет вынужденный не соглашаться с тем, что обычно про себя слышал – удерживался от демонстрации того, что в себе ценил. И вслух высказывал чужие мнения обо мне,- чтобы с чужих точек зрения испытать эти суждения. Я всегда был крайне недоволен своей внешностью, видел вокруг массу людей более здоровых. Мои способности к логическому анализу делали мне крайне неприятными школьные занятия математикой и грамматикой. В школе многое ориентировалось на заучивание и использование иллюстраций не математического характера. А прикосновение к собственно математическим проблемам

поднимало вопросы, которые и в высокой мировой науке не ставились (получили разработку в последние десятилетия).

          Я знал, что мои вопросы даже учителю покажутся праздными, придуманными, чтобы его озадачить,- и мне становилось неловко. Мне трудно было интуитивно ясные мне вопросы сформулировать так, чтобы их поняли, не забросали неадекватными ответами обычных школьных формул. Я сам упрекал себя, что ум за разум заходит,- а потом узнавал, как они подробно разработаны профессионалами,- но гордиться этим мог только десятилетия спустя.

***

          (Я - Т.Горичевой -?)

          Семейные персонажи в моей переписке могут показаться Вам какой-то литературной условностью. Но жить мне суждено в обстановке, для которой еще Пушкин показал обратимость всех условностей. Кто самая знаменитая в «Онегине» тезоименитная Вам – из персонажей автора или одна из читательниц его же раньше, она жила «воображаясь героиней своих излюбленных творцов» - так и живет она поныне.

          «Воображаясь» - презрительно поправил бы какой-нибудь педант из канцелярии, называемой Пушкинским домом в АН СССР: - Воображается Татьяна Ларина господином Пушкиным, сама воображаться она не может. Опыты Пастера показали, что даже микробы не воображаются ни в каком бульоне (даже у профессионального бульонщика Смердякова), даже микробы со всеми бациллами и вирусами, не то что черти в голове Ивана Карамазова.

***

         

          Неразделенная любовь сильна как смерть и только. И скучна: мы в ней «играем не для денег, а чтобы время провести».

          В ранних возрастах все-то оценивают друг друга по образцам – как в молодой литературе: одного назначают нашим Байроном, другого самым красным Гейне.

***

          (Я - Александру Степанову)

          Олег С. (Серебряников) предложил свое говорение в качестве герменевтики. Он апеллировал к классикам, которые ответить могли бы только очень лаконично: - Суета сует и томление духа – всё, что мы в вас вызываем, и вы сами в том сознаетесь. Но это ваша суета, и зря вы настаиваете на общезначимости такого томления. Это случилось с Экклезиастом. Но ладно, давайте вместе помолимся.

***

          «Альтист Данилов», полудемоническое существо, «демон на договоре» со страниц романа.

***

          (Я – Т.Горичевой)

          Ответил бы давно, если бы не всяческие помехи в виде нездоровья и пересмотра уже написанного – в виду растущего несогласия с Вами во всем, что касается юродства, которое по мне, более характерно для немецкой conterpart (Противоложная сторона) к христианству, чем к православию. Брокен, я думаю, а не какое-нибудь семихолмье Второго или Третьего Рима.

          Но у Вас в личном опыте есть свои основания – и не пытаясь частный опыт возвести в общность как таковую, я не пытаюсь спорить с Вами в лоб. Я бы предпочел поговорить об экзистенциале богообиженности, а не о каких-то нечленораздельных метафизических сложностях юродства.

***

          (И.Осиновский, 18 сент. 1975 г.)

          Гриша и Маша (Подъяпольские) все так же любят тебя и все так же щиплют корпию и желают всем нам добра и здоровья. А Ира (Кристи) тоже щиплет… а иногда и публично бьет по морде какого-нибудь дерзкого обидчика-оскорбителя женской чести. В июле Ю.Айхенвальд перенес тяжелый инфаркт, в кардиологическом ин-те, где я его изредка навещаю,- переволновались знающие его.

          В начале августа я ездил в Егупец, где живут егупетские бородачи, когда-то был Булгаков, видел и дом, знаменитый по «Белой гвардии» (Андреевский спуск, 13) и беседовал со старожилами, которые еще помнят реальных героев, описанных у него. Как твое

семейство, какие песни и стихи поет твоя маленькая Настя? А то я знаю всего одну из ее песен, про бычка Тпрутьку. У нас теперь у всех труд умственный, имеющий целью получение денег, дела умственного… Большая часть земляков не знает счастия, в невзгодах и суете, или как сказал один известный ученый, живет среди «хуеты хует и еботы ебот». Все же исхуйство должно принадлежать народу…

***

(И.Осиновский)

         

 



Hosted by uCoz